МОЧАЛОВ ЛЕВ ВСЕВОЛОДОВИЧ
Родился в 1928 году, в г. Ленинграде. В 1951 — окончил Факультет Теории и Истории искусств Академии Художеств СССР. Кандидат искусствоведения. С 1974 г. работаю в Государственном Русском музее. Написал более 100 работ (книг, брошюр, журнальных статей) об отечественном искусстве и его мастерах, а также — по теории живописи.
Автор поэтических сборников, выпущенных в издательстве “Советский писатель”: “Глядя в глаза”, 1957; “Все еще в апреле”, 1962; “Вселенная за окном”, 1967; ”Незримое пламя”, 1975; “Все ушедшие поезда”, 1987; “Грань”, 1990. Издательством “Детская литература” выпущены книжки стихов: “Голубой лес”, 1967; “Летят огни”, 1970.
Поэтические сборники последних лет: “Кукушкины годы”, Книгоиздательство “Всемирное слово”, 1996; “Эмпиреи”, Спб., 1999.
О МОЕЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ НИШЕ
Казалось бы, нет ничего более подходящего для игры, чем Слово. Словесных игр — множество. Да и поэзия — уже благодаря ритму, аллитерациям, рифме (вот уж квинтэссенция игры!) — тоже во многом игровая стихия, провоцируемая легкостью и подвижностью “нематериального” словесного материала.
И все же, для поэта Слово, Строка — это нечто, стоящее на грани бытия и небытия. Ибо написанное мною — способно пережить меня. Поэтому поэзия — занятие серьезное. Я бы сказал: суровое.
Когда-то в юности, в еще корявых стихах, посвященных Родине (я не стесняюсь этого понятия) выдохнулась строфа:
До той полянки — двадцать шагов.
Там листья дождем омыло.
Там детство мое изучает жуков,
и зеленеет моя могила…
С тех пор хождение по лезвию бритвы между “предельным” и “запредельным” стало для меня едва ли не самой сокровенной темой. (Диалог между этими категориями — по большому счету — и составляет нерв культуры.) Во всяком случае я все более склонялся к пониманию: поэзия — не только в мужестве (и мудрости) принять печальный факт. Но и в мужестве (и тоже — мудрости) не согласиться с ним. Скажут: это безумие. Но поэзия и немыслима вне “безумия”, вне отрыва от слишком здравого смысла. Поэтическое чувство и зарождается в смуте недоумения, в предощущении неразгаданного. И нет ничего таинственнее самой реальности. И не где-нибудь, а здесь. Поскольку реальность — твое, предлагаемое судьбой испытание. То, что более всего переживается. Субстанция — внутренняя, хотя отнюдь не герметичная, а — напротив — неотторжимая от внешнего: времени, социума, истории.
Иногда — кажется: приходится “вести репортаж” с операционного стола, где над тобой со скальпелем в руках склоняется судьба. Но ты не только возвещаешь о своей боли. Ведь судьба — в какой-то мере — дело и твоих рук! В заколдованном круге безответных вопросов — и брезжит тайна, дающая завязь стихотворению. Пусть никогда не разгадываемая во всей полноте, но напоминающая о своей безмерности. И тем самым — дающая “точки отсчета”…
Как и все, поэт ходит по той же грешной земле; в нее же он и уйдет. Однако виденье реальности не только “изнутри”, но как бы и “извне”, “издали” — самозащита личности перед неотвратимым. Возможно, именно такое виденье некогда дало право поэту сказать о том, кто был приобщен к роковым поворотам судьбы:
Его призвали всеблагие,
Как собеседника на пир…
ИЗ СТИХОВ 1999 ГОДА (ПАМЯТИ НОННЫ СЛЕПАКОВОЙ)
* * *
Забыть ничего невозможно. Ты уж прости.
Мне нашей памяти общей — не выкинуть и не снести.
В старой горчичнице вязну. В чашке — тону.
То, что двоим причиталось, — вдруг одному!
Право же, большей пытки — и выдумать не могла.
Смотришь — и синькою неба, и — мглою угла.
Видишь каждую мелочь. Слушаешь тишь.
Власть старшинства обретя (вишь!) — за мною следишь.
Мол, если в доме и нет никого, ну, так и что ж!
Тапками шаркать зачем?! Спать не даешь!
* * *
И ежели тем, что живу, виноват,
и жизни — виною — перечу,
ну, как не уверовать в рай или ад,
в ту — брезжащую! — встречу?!
Душа, ужавшаяся в узелок,
немеет, но теплится втайне,
поскольку немыслимой встречи залог —
и жар, и озноб ожиданья!
Пускай — навеки ни звука, ни зги;
и, как из забвенья, из гроба
не встать — но и вечность превозмоги!
Чем горше — тем истинней проба.
И стоит ли думать, что дело — труба,
что прах, — во прахе и канем,
когда уже забирает труба
тем самым надмирным дыханьем?
Еще не пускает земная беда
гнетущею стужей колодца.
Но, Господи, как не ослепнуть, когда
внезапно она оборвется?!
Еще непонятно, в каком я краю,
но здесь я — некуда деться.
И запах ладоней твоих узнаю,
дух солнечно-сонного детства.
И наше мгновенье горит и горит —
в слезах! — не сгорая, пылая.
И сладостным отзвуком в нем говорит
боль, пережитая, былая.
По вере — свершается волшебство.
В быль складывается небылица.
И встреча (пускай за ней ничего
не следует!) длится и длится…
ОКНО
Открытое настежь окно —
твоим отлетом полно,
пространством
пустоты,
в котором отсутствуешь ты;
в котором присутствуешь ты
сомнением непростоты —
как спящий якобы миг,
готовый на всхлип и на вскрик;
как умолчания трав,
скрывающих взрывчатый нрав
и вызреванье прыжка —
взрастание исподтишка;
как отзвук дыхания — дождь,
как соучастия дрожь,
как детское эхо твое,
как женское злое чутье,
как зрящее Око — сквозь нас
прицельно стреляющий глаз,
твой зрак, метящий знак
(не выводимый никак!) —
то виденье, коим полно,
вобрав и задор, и укор,
и лихость, и тихость, — окно,
наставленное в упор.