Главная » Современники » Александр ТАНКОВ

Александр ТАНКОВ

     Александр Танков родился в Ленинграде в 1953 году. Пишет стихи и прозу больше двадцати пяти лет, публиковался в журналах «Звезда», «Аврора», «Искусство Ленинграда», «Всемирное слово», в альманахах «День поэзии» и «Молодой Ленинград», в коллективных сборниках «Аритмия» и «Орфография».
     Автор поэтических книг «Имя снега» (СПб, «Советский писатель», 1993), «На том языке» (СПб, «Теза», 1997). Член Союза писателей СПб.

     «Александр Танков рисует нашу жизнь такой, какая она есть, — захватывающе вульгарной, жалкой и неповторимой».

     «Давно не читал таких горячих стихов. Кажется, что это не стихи, а раскаленные любовью и сердечным жаром частички бытия».

А. Кушнер

     «Берега Леты, проходная НИИ, площадь Сан-Марко в Венеции, Шувалово и Озерки, аспирин Упса, бухгалтерия, первый отдел, Фортинбрас, Диккенс, гашиш… Все приметы жизни пригодились А. Танкову и подтверждают подлинность его существования в русской поэзии».

Е. Невзглядова

Проснешься как-нибудь в скрипичном декабре,
Скрипучем времени, источенном ветрами,
Во сне немыслимом, в пурге, в античной драме,
В оправе ветра, в ледяной барочной раме,
Весь в пьяном золоте, весь в трезвом серебре, —
Проснешься как-нибудь — и не видать ни зги,
А ты ведь свой, ты соучастник в этой сваре
На грани пошлости — но только не солги! —
Все в трезвом сурике, все в пьяной киновари
Лицо, обметанное струпьями пурги,
На грани пошлости, и слезы, как во сне,
И рта замерзшего замерзшим ртом коснуться,
И мир невидимый, и музыкант в окне
Весь в пьяной музыке, весь в трезвой тишине, —
Проснешься как-нибудь, — а мог ведь не проснуться.

     Это стихотворение было написано Александром Танковым в 1985 году и опубликовано им в книге «На том языке» (Издательство Теза, Санкт Петербург, 1998. Предисловие: Александр Кушнер).
     Через несколько лет После этого оно неожиданно появилось в книге московской поэтессы Анастасии Дорониной «Тридцать лет здесь» ( Томск М.: Водолей Publishers, 2004) и помещено ею под своим именем на сайте «stihi.ru».
     Александр Танков принимает меры по восстановлению справедливости и наказанию плагиатора.

* * *

Мы с тобой говорили на том языке,
На котором молчит полынья на реке,
На котором болит за грудиной.
Наше детство синюшных не подняло век,
Как его ни манил молодящийся век
Золотою своей серединой.

Это вербных базаров сырая пора.
То ли стук топора, то ли крик со двора,
То ли позднего снега насмешка. . .
А когда по ночам где-то слева болит —
Вспоминаем, чему нас учил инвалид —
Голова, да живот, да тележка.

И, когда мы с тобой понемногу умрем,
Век опять нас поманит живым янтарем
Незнакомой и страшной свободы. . .
И всего-то осталось почти ничего:
Скоро мы под куранты проводим его,
И расступятся темные воды.

 

* * *

Ты, ты, ты, с кем всю жизнь вполголоса я говорю,
Переходя на шепот, реже — срываясь на вой,
Через плечо оглядываясь на пристальную зарю,
Снегом скрипя казенным, тусклой шурша травой,
Светлой дежурной ночью, черным декабрьским днем,
Путаясь, повторяясь, список обид бубня,
Не дожидаясь ответа и не нуждаясь в нем —
Не понимаю, как ты терпишь еще меня?

 

* * *

Никому не снившийся ни разу,
Никого не видевший в ответ —
Я распространяю, как заразу,
Одиночества больничный свет.
Жарко говорить о мелком вздоре,
Разбирать сомнительную вязь,
Умереть в больничном коридоре,
Варикозным воздухом давясь.
Тусклая, предзимняя, родная,
Меркнущая в сумрачном окне,
Не люблю тебя, но твердо знаю —
Ты нужна, как скудный воздух, мне,
И, дрожа под серым смертным светом
С капельницей в стынущей руке,
Мы еще поговорим об этом
На твоем могучем языке.

 

* * *

Еще не сбросил зимнюю шкуру залив,
Но берег уже протаял до самых корней.
То ли с возрастом стал я как-то слезлив,
То ли просто ветер стал с годами сильней.
Вот и дожили снова мы до весны
И не надо мыслей стертых, скомканных слов,
Просто сядь на голый корень сосны,
Посмотри, как чайка собирает улов.
Научись у ветра этим легким, простым слезам,
По щеке сползающим, не задев души,
Открывающим тайну жизни: сказал — Сезам! —
И открылись двери, окна, шлюзы, — плыви, дыши.

 

* * *

Зябко, зябко уточкам в слюдяной полумертвой реке.
Из каждого ларька доносится одинаковая дешевая попса.
Не согреть даже в самой теплой руке
Этот день, растворимый, как аспирин Упса.
Может быть, нас давно уже перевез куда надо Харон,
А мы и не заметили, что стало что-то не так, —
То ли когда мы ехали в теплом маленьком автобусе с похорон,
То ли когда в монетоприемник опускали стертый пятак. . .
Впрочем, что это я, какие сейчас пятаки. . .
Сколько платят Харону? Что друг другу на веки кладут?
Сколько стоит прогулка вдоль полумертвой реки,
И, когда растают сугробы, что под ними найдут? . .

 

* * *

Юго-западный ветер не выжмет слезы,
Не расскажет сказку на ночь, колыбельную не споет.
Ты любовь выучишь, как мертвый язык,
А она оживет — и забудешь имя свое,
И, в дрожащих пальцах теряя спичкам сломанным счет,
Выпей сердце мое, — скажешь, — Это — вино. . .
Подо льдом столько юго-западной смерти течет,
Что весны имя мы забыли давно.
И еще столько мы забыли имен. . .
Телефонная книжка — как шумеро-аккадский словарь.
Растерял в снегах все двенадцать племен
Мудрый вождь и учитель товарищ январь.
И всего жизни осталось на три глотка,
Радиатор в подъезде — вот все наше тепло,
Но любовь, к счастью, продается с лотка,
Протянул руку, и отлегло.

 

* * *

На каком языке дышу, на каком целую,
На каком языке, задыхаясь, тасую звуки,
На каком языке не люблю эту зиму злую,
Ее почерк армейский, ее ледяные руки?
Из какого запасника нам доставать привычки?
То ли снова растут усы, то ли только брови?
То ли заступом по хребту, то ли взять в кавычки,
До майорской первой звезды не отведав крови.
Кто опять в шутовской шинели шагнет на сцену —
Так темно, что уже самого себя не вспомнишь,
И лицом в темноту влетев, как в глухую стену,
Словно кровью, неполной октавой рот наполнишь.

* * *

До свиданья, Крым трехпалубный, вдоль борта
                                                             светляки — иллюминаторы,
До свиданья, томного Сухуми мандариновые ночи!
Уплываете из нежных рук какой-то матери
Как сирены полногрудые, тритоны — силачи 
                                                             чернорабочие.
До свиданья, утренняя, детская, домашняя Германия!
Как привык к твоей весне прохладной, чинной, 
                                                                     черепичной.
До сих пор случайно нахожу в кармане я
То талон трамвайный рижский, то музейный таллинский
                                                                     билетик двуязычный.
Все, казалось, ждет — напыщенная сонная Гранада,
Золотая плесень веницейская, тирренский розовый 
                                                                                 прибой. . .
Что ж, не будет этого, да вроде больше и не надо.
До свиданья, жизнь, нам было хорошо с тобой.

 

* * *

C кем это я живу в одной квартире, сплю в одной постели,
С кем изучаю геометрию кухни шестиметровой?
Негромкие дни прошли, растаяли, пролетели, —
Шепот лета за стенкой, кашель зимы несуровой.
С кем разбираю без переводчика без словаря

Мягких губ недовольство, высокое удивление брови?
Вроде только куранты пробили, а уже нет как нет января
И метель заглушает сухое биение крови.
Ах, как до лета дожить, — шепчутся платья на плечиках
Чем заполнить оставшиеся пробелы, паузы, пустоты?

Кто согреет нас, нежных, цветастых, клетчатых?
Кто прильнет в темноте и прошепчет — кто ты, о Господи, кто ты?

 

* * *

Твои синие туфельки в постоянном каботажном плаваньи,
В разных углах встречаю их, машу рукой, шлю воздушные 
                                                                                            поцелуи…
Сегодня почему-то чаще встречаю правую,
Левая в порт зашла, экипаж пьет напропалую.
Где-нибудь под диваном у них Марсель или, может быть, 
                                                                                            Сидней —
Пальмы, кабаки, смазливые покладистые певички. . .
С каждым годом все упоительней, все больней
За тобой наблюдать, изучать повадки твои, твои привычки.

 

* * *

Еще пронизано все тело сквозняком
Последнего немого содроганья,
И я опять с тобой едва знаком,
А были мы как две трубы в органе,
Глаголящие страшным языком
Бессмертной никогда не лгущей страсти.
А были мы разорваны на части
И мертвою обрызганы водой,
И сращены. И горшею бедой,
Чем смерть, — разлука нам. Не в нашей власти
Хоть на мгновенье руки развести.
А были мы, как две строки о счастье.
И ты шептала: Сердце отпусти!
Еще течет, сверкая, сквозь меня
Река живая тьмы и наслажденья,
Река живая меда и огня,
Но — только маска отчужденья.
Спи, нежная моя. Прости меня.

* * *

Как береза рано заболела нежным золотом —
В голубое вплавленным, избыточным, кричащим.
Господи, с какой певучей ахинеей сердце сколото,
Замирая на ходу растерянно все чаще.
Не сказать, не выдохнуть. Как горько горло перехвачено!
Голубое с золотом болит, болит до тошноты,
Вот на это вся и жизнь, наверное, истрачена,
И всего-то дерево, а если — ты,
Если вспомнить, как, темнея в золотом преддверьи,
У тебя в глазах ложатся пряди меркнущей травы
И бредут к воде слепые плачущие звери —
Как любовь мне прокричать, процеловать, провыть!

* * *

Здравствуй! Сколько лет прошло! Не так уж много и осталось.
С каждым годом сердце бьется суше и ровней.
Нет, еще не старость, но такая страшная усталость —
Старости и даже смерти, может быть страшней.
Помнишь обморок любви, горячий, влажный шепот?
Чем-то новым мы с тобою дорожим теперь,
Нет, еще не старость, но уже не опыт, —
Просто сумма унижений и потерь.
Что же руки холодеют и в глазах темно, как прежде,
Словно не было всех этих бесконечных гулких дней. . .
Что ты говорила об оставленной надежде?
Как болит любовь! Как я скучал по ней!

 

* * *

Метель моя, метель моя ласковая,
В глаза целующая, льнущая к мокрым щекам,
Нежная, лживая, станиславская,
Достоверная по пустякам.
О, не верю, — кричал, — не верю
Рою, вьющемуся под фонарем!
Рассердился и хлопнул дверью…
Мы, наверное, не так умрем.
Встретим позднего пешехода
жалкой просьбой синюшных век.
Смерть приходит с черного хода.
Провода облепляет снег.

 

Г Р О З А

Фиолетовым натрием, желтым артельным железом
Эту жизнь позлатив, многословным литейным дождем,
Педантичным Стравинским, коротким, как бритва, Булезом, —
В подворотне случайной случайную жизнь переждем,
Задохнемся, себя не узнаем: разлука
Слишком долгой была.
Фиолетовый натрий грозы,
Этот кровельный грохот, железного неба излука
И заломленных рук, изумленного ливня азы.

* * *

А когда караван оголтелых рябин
Откочует на юг, по шоссе пропыля
На попутках, полям помахав из кабин,
А когда прошагают на юг тополя,
Пронося строевой пропыленный припев
Отступающей осени — следом за ней
Четверней пронесется норд-вест, захрапев,
На дыбы поднимая безумных коней,
Развернув батальоны пурги. Декабрем,
Словно лагерем, станут слепые холмы,
Рядовые сугробы. Но мы не умрем
Под тяжелой пятой гарнизонной зимы.

* * *

Лягушки орали за краем кювета,
Скрипел и качался фонарь полупьяный,
И конус снятого тщедушного света
Цикадам мешал приручит фортепьяно.
И пыльный язык тополей и акаций,
Язык жестяной, многословной листвы
Был создан для заговоров и провокаций,
И мы еще были “ на вы”.
Сирень и жасмин удила закусили,
И жарко дыша, бормотал с нами рядом
Ночной институт воровства и насилья,
Срывался и бредил бригадным подрядом.
Тропинка сбежала куда-нибудь за реку
И смуглые, как цыганята, кусты
Вцеплялись в одежду и дергали за руку, —
А мы уже были “на ты”.

* * *

В охапке, в ворохе
И нам найдется место.
Нарциссы, примулы, тюльпаны, ноготки,
Сирень растеряна
И смотрит, как невеста, —
Свежо, испуганно, —
И холод от реки,
И астры поздние,
И георгин жестокий,
И розы мокрые на дачном сквозняке —
Вот здесь, вот здесь они,
Души моей истоки,
Гвоздики, ландыши
И лилии в реке,
Жарки, кувшинки,
Поцелуи первоцвета,
Камелий обморок
И когти красных роз,
И вздох черемухи,
И если нет ответа —
Неважно, главное, что есть еще вопрос.

* * *

Как татарин-дворник, кашляя и шаркая калошами
Не припомнит степи выцветшие, кожаные пыльные кибитки,
Вот еще одна зима прошла-недорогая тусклая, поношенная,
Отнеси в расход ее, спиши статьей “издержки и убытки”.
На любом углу тебя научат бухгалтерии,
Словно только и забот- пастьба тщедушных цифр половозрелых.
Как болят, как саднят мелкие потери, —
Словно все лицо в порезах застарелых.
Что за жизнь у нас, непоправимая, сиротская…
И, в который раз, прикинувшись сестрою,
Ранняя весна прильнет, как девочка-подросток,
Легкою рукой глаза тебе закроет.

 

РОЖДЕСТВО В ЛОНДОНЕ

Здравствуй, здравствуй, дрок, пресловутый, надменный
Кавалер Золотой звезды! Я в тебя не верил,
Ты казался мне выдумкой, литературой, подменой,
А теперь растешь возле каждой двери
С трезвым братом своим — остролистом, сестрой — омелой…
Рождество пахнет Диккенсом, имбирем, корицей,
Протестантской моралью, судьбой несмелой,
Что считает грехи, воздает сторицей,
Тем, кто выжил в пути, одолел преграды,
Не курил гашиш, не роптал до срока,
В эпилоге опять раздадут награды,
Ну, а мне — золотую звездочку дрока.

* * *

Что это вдруг со мною? Просто схожу с ума.
Тянет бесцветным небом, мартовским злым ледком.
Эти потертые, сношенные дома
Жмутся друг к другу, зябнут. В горле какой-то ком.
То ли больные нервы, то ли любовь виной,
То ли весна такая. С самого января
Оттепели, простуды. Что это вдруг со мной?
Что-то в душе сломалось. Кажется, жили зря.
Что за спиной осталось? Жалкие трудодни,
Не на чем задержаться. . . Выйдешь из проходной —
Мартовский зябкий вечер, тающие огни,
Мусор на льду канала. . . Что это вдруг со мной?

* * *

О, в комнате тринадцатиметровой
Живу я жизнью чистой и здоровой,
Соседей узнаю по голосам,
Я знаю, кто сейчас выносит мусор,
Кто за стеной храпит, и рядом с музой
Я засыпаю — губы к волосам.
Я не боюсь внимательных соседей,
Глаза не опускаю при беседе,
Не страшен мне безвыходный уют,
Я понимаю их грехи и страсти
И без смущенья говорю им:
Здрассте! —
Когда они собаку цепью бьют.

* * *

Вот и лето — кооперативное, щекотное, одышливое,
С душным запахом персидским, словно рэкет, накатило,
Другу в Англию звонил, просил недавно: Саша, вышли его —
Думал, что на нас и лета нынче не хватило.
Но подсуетились, и вопрос решили положительно:
Поступил июнь — в кредит, а может — так, по линии
                                                                               гуманитарной, —
Аллергичный, жадный, раздражительный,
Пошлый, доморощенный, кустарный,
Господи, какой обворожительный,
Бессердечный, антисанитарный!

* * *

Растворяется в утренней дымке невзрачный свет.
Лаконизму и сухости учит нас лубяной мороз.
Ты на каждый вопрос пытаешься дать один ответ,
Впрочем, в этом ответе снова звучит вопрос.
И, — опять же, впрочем, — ответить — почти убить,
Как нас учит это утро, эта зима. . .
Я пытаюсь вымолвить слово, которое значит “любить”,
— Впрочем, ты, наверное, помнишь его сама.

* * *

Любовь. . . Как в детство впадать за компанию,
Привкус слюны, на губе так нежно вскипевший,
Желанье шепелявое — проше, пани! —
Как по-польски это — не пепшь пепшем, —
Как по детски. . . Ах, какой акцент картавый
У любви, как губы жалобно, обиженно надуты,
Словно пьешь, журчишь неполной млеющей октавой
В темном полусне, полубреду ты,
Словно занимают нас проблемы перевода
С твоего на мой, глухонемой, надтреснутый, мычащий,
Стонущий. . . В одну и ту же воду
Не войти. . . В одну и ту же чащу . . .

* * *

Терпкий запах осени. Как будто винной пробкой
Отдает плечо твое. В чьей оно крови?
Мы с тобою связаны неправомерной, робкой,
Ненадежной логикой любви.
Я тебе не верю. Мы нисколько не похожи.
Ты еще не пробовала моего вина.
Водяными знаками пульсируют под кожей
Тайных ожиданий имена.
Что мне, что мне делать с бесконечной этой жаждой?
У тебя в глазах бессмысленно искать ответ,
Ведь, прожив две жизни, умираешь тоже дважды,
Третьей смертью ждет меня рассвет. . .
Скоро пропоют его назойливые трубы,
Отворят лазурную тюрьму.
Небо золотеет. Я облизываю губы
И склоняюсь к горлу твоему.

* * *

Ночь скуластая, в офицерском хроме,
Всеми звездами своими скрипучими присягая,
Сентябрем двустворчатым, шатким, кроме
Льдинок в рукомойнике, дорогая,
Непереводимая. . . Что за бредни?
Скомканный, курчавый, крахмальный воздух. . .
Так — всю жизнь, — в потемках, в дверях, в передней,
А шагнешь — и весь — в генеральских звездах.

* * *

Тесно, тесно! Нет ни капли грозового воздуха,
Ломкого, начищенного жарким кирпичом!
Дай мне каплю сна, сенной трухи, просвета, роздыха,
Помолчи немного ни о чем.
Что ты бьешь и бьешь в меня без промаха,
Как в тоскующий слепой громоотвод?
В легких бьется, как в сетях, какая-то черемуха,
Азбука, фарфоровый завод.
Отпусти, прости меня, я и не то еще, —
Как там это говорят между людьми, —
Этот жаркий воздух, ноздреватый, стоящий, —
Или просто за руку возьми.

* * *

Где живут мертвые языки? На каких берегах
Вавилонские старики, раскачиваясь, оплакивают свой оскудевший народ,
Междометья баюкая, как сонных детей, на руках,
Через реку речи живой перебраться пытаются вброд.
По каким темным морям плывут финикийские корабли?
Компас сломан, а может, не изобретен.
Сорок тысяч столетий на горизонте не видно земли,
Выпита влага глаголов, стерты пальцы, сношена плоть веретен.
Так и я когда-нибудь стану суше латыни, шумерского мрака темней,
На дорожную полку откинусь, убаюканный стуком колес…
Что касается жизни, я только и знаю о ней,
Что она равнодушна, безмерна и жжется до слез.

 

* * *

Юго-западный ветер взбивает песчаный смерч.
Двадцать пятый трамвай сворачивает на кольцо.
Только в юности мы легко принимаем смерть,
Без смущенья смотрим в скупое ее лицо,
А потом примеряем один ее вид, другой,
И, бледнея от сходства, транжирим остаток лет…
Но, как изредка искры вспыхивают над дугой, —
Загорается в сердце какой-то широкий свет.

 

* * *

Господи, что может быть дороже
Этой мокрой зелени, листвы,
Ивовой коры, змеиной кожи,
В сердце проникающей до дрожи,
С сумасшедшим временем «на вы»
Говорящей, шепчущей, молчащей,
Ищущей единственный ответ,
Всей своей душой кровоточащей,
Чувствующей, рвущейся на свет!

* * *

Вот и снова зима проверяет тетрадки.
Мелкой солью посолены белые грядки.
Нерадивая осень уходит в кусты.
Горизонт обмелел, небеса посинели.
Генеральский мороз в долгополой шинели
Рядовым раздает ледяные кресты.
Холода нас толкают в объятья друг другу.
Мы стараемся жить, не шагая по кругу
И, алмазные зерна сжимая в горсти,
Слушать, как в капиллярах пульсирует время,
Гарнизонной зимы непосильное бремя
Не теряя лица, до конца пронести.

 

* * *

Финикийская плачет кукушка.
Ее легкие слезы не в счет.
За спиной Гиндукуш или Кушка.
Слышно даже, как время течет.
По его склеротичным сосудам,
Как по плавням днепровским, вдогон
И, как слухи, по следу, повсюду
Громыхает почтовый вагон.
Сколько веку тебе ни отмерил
Стариковский угрюмый сенат,
Ты мужал и учился в Шумере,
В Карфагене был дважды женат.
Небеса в ускользающих звездах
Ты увидишь, привстав в стременах,
И попросишь стареющий воздух
Заблудиться в чужих временах,
Чтоб не сеять тяжелого хлеба
И мережи не ставить в реке —
Только пить финикийское небо
И как беркут дремать на руке.

 

ПЕРСИДСКАЯ СИРЕНЬ

Сирень персидская отравой парфюмерной
Весь сад наполнила. Июнь на полпути.
Стрижи терзаются тоскою лицемерной.
И я когда-нибудь сумею обрести
Листву, дразнящую отрадой эфемерной,
И ты когда-нибудь сумеешь, не грусти.
Мечты не сбудутся. Пора переболеть,
Забыть, опомниться. Нас где-то ждет награда:
Стать птицей, яблоней, рябиной заалеть.
Прощай, печаль моя.
Прощай, моя отрада.

 

© POL, Chemberlen 2005-2024
дизайн: Vokh
Написать письмо
Вы можете помочь