Похмелье и клин
Несколько лет назад Ян Гондович — критик, чьих новых статей я нигде не могу найти, — прочитал книгу вроцлавского литературоведа Тадеуша Климовича «Путеводитель по современной русской литературе и ее окрестностям (1917-1996)» и с подлинной горечью написал следующие слова: «И это все?.. (…) Все, что осталось от невиданной плеяды талантов? (…) Все, что было начато “Двенадцатью” Блока и завершилось “Архипелагом ГУЛАГ” Солженицына, оказалось всего лишь ненужной беллетристикой несуществующего государства?»
«Почти полное собрание сочинений» Венедикта Ерофеева, изданное на польском языке в Кракове, принадлежит к выдающимся явлениям, несколько смягчающим эту горечь.
И таких книг довольно много — хотя следует признать, что большинство из них не умещаются в рамки «беллетристики этого государства», ибо они возникли в СССР наперекор системе предписаний и запретов, обязательных для всех его граждан, а уж тем более — для инженеров их душ. Доказательством может служить длинный мартиролог репрессированных писателей. Однако эта система послужила также отправной точкой и предоставила богатый материал для созданных ими произведений, которые связаны с этой системой окончательно и бесповоротно, и узами более крепкими, чем литература верноподданническая и настоятельно рекомендуемая для массового чтения. Эти книги невозможно отделить от истории советской людской массы — хотя бы потому, что они являются основным свидетельством состояния духа этой массы в течение долгих 70 лет ее истории. На фоне замечательной русской классической литературы, идейное звучание которой не удалось вытравить никакими купюрами и положенными интерпретациями, было легче распознать официальную ложь. Поэтому, а также по другим широко известным причинам литература осталась для жителей России предметом первой необходимости.
В этих условиях цензура становилась злейшим врагом общества, вторгающимся в последнее прибежище воображения, в то потайное место, которое каждому хочется сохранить для своих — пусть уже не мыслей, но хотя бы пристрастий. Именно эта вездесущность цензуры привела к появлению двух феноменов, значение которых выходит далеко за пределы как той сферы, которая обычно именуется политикой, так и за пределы СССР.
Первым из них был самиздат. Напомним, что он появился в России намного раньше, чем в других странах «социалистического» лагеря, несмотря на то, что там это было сопряжено с гораздо более серьезным риском. Вторым было парадоксальное и доселе невиданное расширение области запретных и дерзких литературных начинаний: они стали затрагивать далекие от политики (и от так называемой порнографии) стороны частной жизни, а также вопросы стиля в каждом смысле этого слова. Последней и самой глубокой линией обороны движения литературного сопротивления оказалось описание таких видов поведения, которые просто-напросто выходили за пределы общепринятых норм.
Книга, о которой здесь идет речь, представляет собой крайний, почти абсурдный пример эффективности такого способа преодоления норм и запретов.
***
В польское издание (великолепно составленное незабываемым Анджеем Дравичем) включены не только два законченных и широко известных («В 19 странах!» — восклицает автор в письме к сестре) произведения — повесть «Москва—Петушки», названная автором «поэмой», и пьеса «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». Мы находим здесь частные письма, набросок еще одной пьесы, эссе о Розанове, выписки из сочинений и приказов Ленина, а также подборку собственных афоризмов Ерофеева.
Эти последние — как, впрочем, те же выписки и письма — свидетельствуют о широкой начитанности, глубоком знании истории и музыки, тонком вкусе и прежде всего — огромной проницательности и политической твердости автора.
Записные книжки писателей, как правило, дают больше пищи для размышлений, чем их книги. Особенно в России — по все еще понятным причинам. «Записные книжки» Ильфа интереснее, чем сами литературные шедевры, соавтором которых он был, — «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка».
И записки Ерофеева не обманывают ожиданий читателя.
Из Ленина он выписывал pro memoria sua в основном распоряжения о репрессиях и призывы к беспощадности, адресованные товарищам по партии. Немаловажно, что самая длинная цитата посвящена российской интеллигенции. В письме Горькому Ленин поучает своего (тогда еще строптивого) адресата: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно». Высказывание известное, но здесь производящее особое впечатление. Его дополняет другое указание: «…будьте образцово-беспощадны».
Из собственных «золотых мыслей» автора приведем три:
«И вообще: что значит “последнее слово”. Мы живем в мире, где следует произносить слова так, будто они — последние. Остальные слова — не в счет».
«Видимо, я не вставал просто потому, что другие вставали чрезмерно».
«Я тучен душою. Мне нужны средства для похудания: ничегонеделание, сужение интересов и пр.».
Но для самой важной мысли он позаимствовал цитату из Флобера: «Написать книгу, которая держалась бы исключительно на внутреннем достоинстве стиля».
Венедикт Ерофеев написал такую книгу — и только ее написать и успел. Это «Москва—Петушки». И неважно, что с ней не могут сравниться другие его произведения, как законченные, так и едва начатые. Одной этой книги достаточно, чтобы обеспечить автору высочайшее и достойное место в истории современной литературы.
Эта небольшая книжка, «томов премногих тяжелей», в обиходной легенде считается сублимацией пьяного бреда, изобилующей забавными «хохмами» и пополненной убийственно смешными рецептами коктейлей. Конечно же, по стилю она представляет собой «стеб», а по форме — шутовской монолог, в котором бесцеремонная дерзость прикрывается шуткой. Другой Ерофеев (Виктор), романист и критик, говоря о коллеге по перу с восхищением (и его родной сестрой, завистью), утверждает, что это издевательское отношение к жизни ведет свое начало от религиозной традиции юродивых, то есть одержимых, которые в трансе глумились над святыми и царями. Заметим, что привилегией глумиться над сильными мира сего были наделены шуты при всех европейских дворах; к тому же наш автор мнил себя знатоком католической теологии и тем напоминает нам не кого иного, как короля поэтического абсурда и насмешки Константы Ильдефонса Галчиньского (и это не просто ни на чем не основанное упрощение).
Но если стоять на более твердом грунте, то нетрудно отыскать и более близкие и более литературные корни тона и формы необычайной повести Венички Е. о незаконченном и бесцельном стотридцатидевятикилометровом путешествии с Курского вокзала в Москве в недосягаемые Петушки. Я не думаю, что стоит принимать всерьез утверждение автора, что он написал свою поэму «нахрапом», между 19 января и 6 марта 1970 г., на работах по укладке кабеля из Шереметьева в Лобню. Не исключено, впрочем, что он для развлечения действительно читал ее своим товарищам по работе на кабельной трассе.
На самом деле перед нами тщательно отделанная вещь, где каждая деталь имеет свое старательно подобранное место и все ружья, поразвешанные в первых ее фрагментах, успевают выстрелить перед самым концом. Начиная с истории о Кремле, которого рассказчик никогда в жизни не видел, потому что по дороге «неизменно попадал на Курский вокзал». Но в конце концов он до Кремля доберется — лишь для того, чтобы погибнуть под его стенами от рук четырех убийц, с шилом, вонзенным в самое горло…
Как известно, автор в 80 е годы заболел и мае 1990 г. скончался от рака горла. Но это деталь из его легенды, а не из книги…
***
Как многие русские писатели, Венедикт Ерофеев вышел из гоголевской «Шинели» — но не до конца вышел, а лишь выскользнул. Он так и не дошел до того момента, когда автор «Шинели» на исходе своей несчастной жизни написал знаменитую фразу о пользе цензуры. Он опубликовал ее в «Выбранных местах из переписки с друзьями» еще до того, как решился швырнуть в огонь рукопись второго тома «Мертвых душ» — книги, которую назвал «поэмой».
Венедикт Ерофеев взял у него для своей книги не только подзаголовок. Он позаимствовал также гоголевский прием контраста между суетностью и мелочностью (как не хватает нам в польском языке русского слова «пошлость»!) описываемых случаев и встреченных людей — и картиной всей русской жизни, вызывающей восхищение, смешанное с отчаянием. Этот образ в конце захватывает читателя почти с той же мощью, с какой — у Гоголя — мчится тройка разыгравшихся коней, несущая Россию в неизвестность.
***
Примерно в то же время, когда Гоголь писал свою поэму, в России зародился слой общества, известный (только в той стране да еще в нашей!) под именем интеллигенции. Одной из задач, которые она перед собой поставила, было предугадывание, куда именно эта тройка несет Россию. Но небольшая часть этого слоя решила применить к коням и людям кнут, чтобы раз и навсегда силой установить маршрут движения экипажа.
Ерофеев на дух не переносил получившийся «локомотив истории» и его машинистов. Он говорил: «Из года в год урожай все выше, стали и проката все больше, производительность труда возросла просто умопомрачительно. Мать моя, когда это все кончится?» Не в силах дождаться этого «конца», он пил от тоски и ощущения бессмысленности такого существования — это правда. Я не верю, что он в такие минуты мог писать: вся его поэма, рассказанная беспробудным пьяницей, являет собой, как свидетельствуют приведенные примеры, образец чистоты стиля и трезвости мысли. Но можно согласиться, что он писал ее в состоянии похмелья. Речь идет о состоянии отвращения к самому себе и к миру, в котором нельзя обойтись без бутылки. Или без крепкой начальнической палки, чтобы на нее опереться.
Интеллигенция — а Ерофеев был ее образцовым представителем — вслед за историческим переломом десятилетней давности попыталась уговорить население России пройти курс лечения от застарелого алкоголизма. При этом она на все лады склоняла иностранные слова, не потрудившись сообщить людям рецепт для приема таких лекарств, как свободный рынок, свобода слова, либерализм и т.п. Хуже того — за лечение взялись доморощенные знахари, «на глазок» определявшие дозировку целебных смесей и заботившиеся только о том, чтобы продать их с выгодой для себя.
Результатом стало похмелье и почти всеобщее отвращение к разрекламированным патентованным средствам. В результате сегодня в России мы наблюдаем давно известное, но сегодня ставшее грозным явление: чтобы избавиться от похмелья, люди по-прежнему хотят найти клин, и как можно крепче. Дай-то Бог, чтобы этим клином был только коктейль «Дух Женевы» (одеколон «Белая сирень», средство от потливости ног, пиво жигулевское, лак спиртовой). Но достаточно почитать Ерофеева, чтобы осознать, что каждый клин лишь вгоняет пациента обратно, в ту же застарелую болезнь.
Автор: Ежи Помяновский
Источник: журнал «Новая Польша» 2/2001