Необыкновенный термин “противоирония” был впервые использован Владимиром Муравьевым в его анализе текста Венедикта Ерофеева “Москва-Петушки”1. Михаил Эпштейн позже ссылался на термин Муравьева, утверждая, что “весь Венин стиль есть <…> противоирония”. Эпштейн следующим образом различает т.н. противоиронию и простую иронию: “Если ирония выворачивает смысл прямого, серьезного слова, то противоирония выворачивает смысл самой иронии”2. Однако, определение термина “противоирония”, как сам Эпштейн признает, не вполне ясно, и, хотя он рассматривает пару примеров, он не может, в рамках обзорного эссе глубоко вникнуть в механизм и смысл этого понятия. Поэтому желательно иметь более подробный анализ этого важного аспекта художественного мира Венедикта Ерофеева. Наша работа не может претендовать на исчерпывающее рассмотрение проблемы противоиронии. Он лишь предлагает несколько вводных замечаний на материале главного текста Вен. Ерофеева “Москва-Петушки”.
Противоирония отличается от простой иронии структурой и тоном. Во-первых, противоирония оперирует тремя пластами, а не двумя. Ирония, во всех своих разновидностях, характеризуется столкновением двух планов. В риторической иронии, например, выражение мнения или оценки приобретает другой, часто противоположный смысл в контексте речи. Драматическая ирония тоже основывается на разнице между тем, что известно бодро идущему герою, и знанием, вверенным зрителям о его грядущем падении. Ведь мы, в качестве зрителей знаем, что Эдип не должен жениться. В ситуации Эдипа, как в большинстве случаев иронии, эмоциональный тон производимый иронией отрицателен, будучи не то горьким, не то насмешливым3. Поэтому, ирония обычно воспринимается как нечто разрушительное в том или ином смысле. Объект иронии часто подвергается насмешке и разоблачению таким образом, чтобы передать чувство отчуждения самого ирониста. Киркегард подчеркивал эту отрешенность иронизирующего субъекта: “Субъект в иронии освобождается от той связанности, в которой его держит последовательная цепь жизненных ситуаций”4. С одной стороны, ирония может облегчить чувство бессилия; с другой стороны, став всеобъемлющим миросозерцанием, ирония может поглотить и ирониста, подвергая горькой насмешке его собственную немощность перед лицом власти или зла. “Мрачная” ирония ставит под сомнением саму возможность существования идеалов и прекрасного. Символисты (столь любимые Ерофеевым) были знакомы с этим типом иронии. В маленьком сочинении под названием “Ирония” А.А. Блок писал: “Перед лицом иронии – все равно …: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба…” Он так дальше развивал тему: “…захочу – “не приму” мира <Ср. Веничка: “…умру, так и не приняв этого мира”5 – А.К.>: докажу, что Беатриче и Недотыкомка одно и то же. Так мне угодно, ибо я пьян. А с пьяного человека – что спрашивается? Пьян иронией, смехом, как водкой”6. Нельзя не заметить сходства между иронистом Блока и пьяным Веничкой. Но разве Веничка выражает то же безразличие ко всему, ту же горькую отрешенность?7
Дело в том, что Ерофеев действительно использует иронию во всем тексте поэмы “Москва-Петушки”, но ирония его не остается просто иронией, а превращается в противоиронию. В отличие от иронической отрешенности, противоирония производит впечатление значительной вовлеченности. Веничка не затронут советским энтузиазмом, и тем не менее сочувствует другим, следуя христианской традиции сострадания. Его этическое отношение ярко выражается в главе “65-й километр – Павлого Посад”, когда Веничка, в отличие от остальных хохочущих сослушателей, оценивает жалость в рассказе старика Митрича о Лоэнгрине, несмотря на все нелепости этого рассказа (С.92). Именно нелепость и жалкость выражали для Ерофеева человеческую суть, и он, по свидетельству Ольги Седаковой, и в жизни требовал, чтобы к такому несовершенству относились “с первой любовью и последней нежностью”8. Ольга Седакова назвала этот момент в тексте “одной из самых интимных мыслей всего своего сочинения, изо всех сил прячущего собственную сентиментальность” 9.