“<...> Москва, говорите, Петушки? Есть у нас попутный маршрут величайшего и непроизвольного мастера противоиронии: Игоря Северянина. Из Москвы – в Нагасаки!..”1, – замечает в “Предисловии”2 к своей поэме В. Ерофеев, тем самым проводя определенную параллель между собственным, “слишком единственным”3, экзистенциальным опытом и поэзотворчеством первого и последнего русского эго-футуриста. “Попутными” являются, на наш взгляд, и некоторые историко-бытовые архетипы в творческом поведении Ерофеева и Северянина, в частности, образы, связанные с их гастрономическими пристрастиями. При этом картины творимых ими миров безусловно соприкасаются. Отметим, что здесь “гастрономия, как понимание тонкостей поварского <в нашем случае винокуренного – Д.П.> искусства, а также совокупность пищевых, преимущественно закусочных <соответственно алкоголесодержащих – Д.П.>, товаров”4, без сомнения, является своеобразным знаком-копией5 определенной литературной позиции.
Причины, порождающие обращение каждого из них к подобной бытовой реалии, в обоих случаях подаются в аспектах самоценной мгновенной яркости, часто иронической для Северянина и безусловно сарказмной для Ерофеева: ср., например, у Северянина: “Я десять месяцев мечтаю, / А два живу и пью вино, – / Тогда для всех я пропадаю, / Но – где и как – не все ль равно? // Как лютик, упоенный лютней, – / Я человек не из людей... / И, право, как-то жить уютней / С идеей: пить из-за идей” – “Мой год” (1909) с ерофеевским: “<...> Как же не быть мне скушным и как не пить кубанскую? Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что “мировая скорбь” – не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу это скрывать”6. Характерно, что частота и интенсивность названных “гастрономических” рецидивов и для Венички, и для лирического героя Северянина провоцируется жизнью в городе, где необустроенность бытия чувствуется каждым из них особенно остро, и вытекающая из этого душевная боль чаще требует алкогольной анестезии. Но если по Северянину подобный гастрономический акт – событие часто радостное, (ср.: “Соседка, девочка Альвина, / Приносит утром молоко / И удивляется, что вина / Я пью так весело-легко. // Еще бы! Тридцать пять бутылок / Я выпил, много, в десять дней! / <...> // Жизнь городская – жизнь больная, / Так что ж беречь ее? к чему?..” – “К Альвине” (1918)), то у Ерофеева он преимущественно обыденно-меркантилен: “<...> Обидно вот почему: я только что подсчитал, что с улицы Чехова и до этого подъезда я выпил еще на 6 рублей – а что и где я пил? <...> Во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает...”7.
И для первого и для второго исход из города – своеобразное бегство от цивилизации – в равной степени логичен и может быть рассмотрен не только как способ обретения собственного “я”, но и как построение иной, иррациональной, алогичной, однако “естественной” для каждого из них жизни8. Разница состоит в том, что герой Северянина, как правило, бежит не в одиночку, а с предметом своей любви, тем самым выступая неким “спасителем”, причем рассматриваемое гастрономическое пристрастие подразумевается оставить вместе с другими городскими реалиями: ср., например, “<...> На моторной лодке мы поедем / Далеко, к чуть видным берегам. // Я возьму в волнистую дорогу / Сто рублей, тебя свои мечты. / Ну, а ты возьми, доверясь Богу, / Лишь себя возьми с собою ты!.. // Вот и все. Нам большего не надо. Это все, что нужно нам иметь. Остров. Дом. Стихи. Маруся рядом. / А на хлеб я раздобуду медь” – “Поэза о Гогланде9” (1915. Май). Веничка же “спасается” временно, спеша на встречу с обладающей сходным гастрономическим пристрастием сладострастной возлюбленной, которая именно через это пристрастие оставляет ему возможность возврата к цивилизации: “<...> Да и что я оставил – там, откуда уехал и еду? Пару дохлых портянок и казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и накладные расходы, – вот что оставил! А что впереди? что в Петушках на перроне? – а на перроне рыжие ресницы, опущенные ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы. А после перрона зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и судороги...10. Да и отмечая достоинства предметов симпатий своих героев, и Северянин и Ерофеев придерживаются сходной “гастрономической” схемы: ср. у Северянина: “Ты влилась в мою жизнь, точно струйка Токая / В оскорбляемый водкой хрусталь. / И вздохнул я словами: “Так вот ты какая: / Вся такая, как надо”” – “Последняя любовь” (18 апреля 1940) с: “<...> Вот – с этого все началось... <...> ...я очнулся часа через три, и вот в каком положении я очнулся: я сижу за столом, разбавляю и пью... Я подумал: “Неслыханная! Это – женщина, у которой до сегодняшнего дня грудь стискивали только предчувствия. Это женщина, у которой никто до меня даже пульса не щупал...” А она взяла – и выпила еще сто грамм...”11 – у Ерофеева.
На фоне гастрономических рецептов Венички “парфюмерные изыски” северянинского героя выглядят, как правило, довольно наивно. Действительно, “Ананасы в шампанском!..”, содержащиеся в упомянутом “Предисловии” Ерофеева в связи с “попутный маршрутом” и открывающие стихотворение Северянина “Увертюра” или часто встречающиеся в его же творчестве экзотические ликеры: крем-де-мандарин (“Каретка куртизанки”, 1911), сréme de violette (“Фиолетовый транс”, 1911; “Невод”, 1913), сréme de prunelles (“С утесов Эстии. Риторнель”, 1920. Сентябрь), сréme d'epinne vinete (“Поэза влияний. Créme d'epinne vinete”, <1920-1921>) даже в сравнении с Веничкиным “Поцелуем тети Клавы” традиционны, не говоря уже о “Ханаанском бальзаме”, “Духе Женевы” и прочем. При этом следует отметить и тот факт, что процесс смешивания напитков перед их употреблением для “эстетного” Северянина – не только признак плохого тона, но и знак литературно-эстетического антагонизма: ср. в стихотворении “Бродячая собака” (1915. Май), написанном в период его конфронтации с футуристами-гилейцами: “<...> Ничьей там не гнушались лепты, – / И кассы сыпали рубли / Отъявленные фармацевты, / Барзак мешавшие с Шабли...”. Лишь однажды в мемуарном очерке “Глазами ребенка” (1924), посвященном памяти эго-соратника И. Игнатьева12, Северянин одобрительно отзывается о подобном эксперименте: “<...> Умел делать он <Игнатьев – Д.П.> и поразительную водку, которую мы называли “Махорка” за странное свойство благоухания именно этим сортом табака. Но этот напиток поглощал в невероятном количестве преимущественно Перунчик (П.Ларионов13 – Д.П.), приходивший под утро от него в своеобразный транс, когда он, косноязычный от рождения, не выговаривавший большинства букв алфавита, приобретал вдруг способность потрясающе и захватывающе читать стихи Фофанова. Вдохновенность его делала чудеса, и тогда недостатки речи вовсе не замечались. Он сам рыдал, читая, и часто заставлял плакать слушателей...”. Ерофеевские же коктейли, безусловно являясь следствием безденежья героя и самими своими названиями пародирующие окружающую его действительность, хотя и вызывают при употреблении сходные вкусовые и психологические ощущения и эффекты: ср., например, со “Слезой Комсомолки”: “<...> Пахуч и странен этот коктейль. <...> Пьющий просто водку сохраняет и здравый ум, и твердую память или, наоборот, теряет разом и то, и другое. А в случае со “Слезой комсомолки” просто смешно: выпьешь сто грамм, этой слезы, – память твердая, а здравого ума как не бывало. Выпьешь еще сто грамм – и сам себе удивляешься: откуда взялось столько здравого ума? и куда девалась вся твердая память?..”14, но служат его герою, в большей степени, средством “прорыва” в подсознание.
Характерно, что ностальгирующий Северянин эстонского, “классического”, периода вспоминает не “парфюмерные изыски” литературной молодости, а наиболее яркие, традиционные, составляющие национальной гастрономии – как некий знак потерянной им родины: ср., например: “<...> Николаевская белка, царская красноголовка, / Наша знатная козелка, – что сравниться может с ней, / С монопольной русской хлебной?!. Выливалась в горло ловко... / К ней икра была закуской лучше всех и всех вкусней! // <...> Как бывало ни озябнешь, как бывало ни устанешь, / Как бывало ни встоскуешь – лишь в столовую войдешь: / На графин кристальной водки, на икру в фарфоре взглянешь, – / Сразу весь повеселеешь, потеплеешь, отдохнешь!..” – “Икра и водка” (1919). В этом плане и подчеркнуто индефферентный в вопросах выбора напитка, места, обстановки, окружения и прочего при совершении указанного гастрономического акта интернационалист Веничка Ерофеева также оказывается своеобразным патриотом: “<...> Я пошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в “Поцелуй”... На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все готовых, выползающих из орбит, – глядела мне в глаза моя родина, выползавшая из орбит, на все готовая, большая. Тогда, после ста пятидесяти грамм российской, мне нравились эти глаза. Теперь, после пятисот кубанской, я был влюблен в эти глаза, влюблен, как безумец”15.
Вот лишь некоторые “попутные маршруты” Северянина и Ерофеева, вычленяющиеся при рассмотрении “гастрономических” аспектов их творчества, которые позволяют говорить о существовании определенной традиции, а также считать поэму “Москва-Петушки” своеобразным продолжением и дальнейшим развитием северянинской “непроизвольной противоиронии” в русской литературе ХХ века.
1. Цитата из стихотворения Северянина "Увертюра" (1915).
2. Ерофеев В. Москва-Петушки и пр. М., 1989. С.9.
3. См.: Величанский А. Феномен Ерофеева (Выступление на вечере, посвященном 50-летию Венедикта Ерофеева) // Ерофеев В. Указ. соч. С.125.
4. Словарь иностранных слов. М., 1982. С.112.
5. Т.е. воспроизведением, репродукцией, более или менее сходной с обозначаемым см.: Философский энциклопедический словарь. М., 1983. С.191.
6. Ерофеев В. Указ. соч. С.40.
8. В этом плане каждый из них отдает своеобразную дань стихийности, проникшей в рус-скую литературу ХХ в. не без влияния философского учения Бергсона и господствовав-шего в ней во времена Северянина, что справедливо отмечает К. Чуковский, ср.: "<...> Logos, Ratio, интеллект уступали дорогу слепым, но вещим озарениям стихийной души. Интуитивное постижение мира, темный звериный нюх, шаманский экстатический бред были признаны мудрее рассудочности..." (Чуковский К. I. Эго-футуристы. Игорь-Северянин и другие // Футуристы. Пг., 1922. С.12).
9. Остров в Финском заливе Балтийского моря.
10. Ерофеев В. Указ. соч. С.38.
12. Игнатьев Иван Васильевич (литер. псевд. Казанский; 1892 1914), русский поэт, критик, один из теоретиков эго-футуризма.
13. Ларионов Петр (1887 ?), русский поэт, участник сборника "Поэзоконцерт: Избранные поэзы для публичного чтения // Альманах поэзоконцерт Игоря Северянина, Марии Кларк, Петра Ларионова, Льва Никулина, Елизаветы Панаиотти, Кирилла Халафова. М., 1918.