Статьи / Материалы Третьей международной конференции ТГУ / Бабник versus утопист(эротика и утопия в поэме В. Ерофеева "Москва-Петушки")
Бабник versus утопист(эротика и утопия в поэме В. Ерофеева "Москва-Петушки")

Удача поворачивается к тем кто,
выявляя связи между явлениями,
заранее уверен, что они есть.
Percy Dridgman1.

Задача эпиграфа (эпиграфа вообще) заключается в конденсированном представлении того смыслового поля, в котором в дальнейшем будет развиваться мысль исследователя, это – pointe, не завершающий, а предваряющий работу. В нашем случае, эпиграф относится, скорее, к прагматическому аспекту и служит обоснованием самой претензии связать две сферы человеческого опыта (сексуальное влечение и построение утопического пространства), имеющие, казалось бы, мало общего. Если за эротическим дискурсом традиционно закреплена с трудом поддающаяся артикуляции сфера внутреннего интимного опыта2, то утопические построения обычно связываются с идеологическим дискурсом, направленным на овладение реальностью. Поэма В. Ерофеева “Москва – Петушки” демонстрирует случай, в котором эти два типа дискурса оказываются тесно переплетены.

“А Семеныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист3, история мира привлекала его единственно лишь альковной своей стороной”4. Таким образом, сексуальное влечение оказывается соотнесено как с утопией, так и с историей. Последняя воплощается рассказами Венички в серию эротических анекдотов, выполняющих функцию своеобразного проездного тарифа. Если учесть, что стратегия веничкиных рассказов и их ситуационный контекст восходят к нарративной матрице “Тысячи и одной ночи”, а отношения старшего ревизора и Венички повторяют отношения Шахрияра и Шехерезады, т.е. шаха и его наложницы, актуализируется и сексуальный характер взаимоотношений рассказчика и его слушателя. Повествование призвано сублимировать эту латентную сексуальность, переводя её в реальность / фиктивность рассказываемого, или, в терминах теории “речевых актов”, переводя её из плана акта высказывания в план самого высказывания (метод, изобретенный ещё тайным советником Гете)5. Но “всемирная” история и рассказ о ней характеризуются некой ущербностью, нарративной прерывистостью и неполнотой, поскольку в силу роковой неизбежности (старшему ревизору нужно выходить в Орехово-Зуеве) повествование не может достичь своего финала, а возбуждение Семеныча – своего разрешения. Каждый эпизод из “альковной истории мира” прерывается ante coitus его участников, поскольку Семеныч каждый раз вынужден заинтригованным выскакивать на перрон, так и не узнавая: “У***л он все-таки эту Лукрецию”, или нет. Рассказы Венички создают именно ту историю (в значении дискурса об истории, – историографии), которая, с точки зрения М. Фуко, только и может быть истинной. “История будет “действительной” в той мере, в какой она внесет прерывность в само наше бытие. Она расчленит наши чувства, она драматизирует наши инстинкты, она умножит наше тело и противопоставит его ему же”6. Орехово-Зуево является точкой своеобразного нарративного и сексуального коллапса, что позволяет, однако, интриге сохраняться, истории длиться, а Веничке беспошлинно ездить в Петушки. Орехово-Зуево воплощает собой принцип реальности, который, согласно Ж. Лакану, не просто противостоит принципу удовольствия, но и “состоит в том, что игра продолжается, то есть удовольствие возобновляется”7. Однако, Клио не способна удовлетворить Семеныча.

Тем не менее, к последней поездки Венички в Петушки история, дойдя до Дубчека и Моше Даяна, оказывается окончательно исчерпанной и успешно преодолевается в подогретых дорогой от Москвы сознаниях Венички и его слушателя. “Из мира темного прошлого” герои переносятся в “век златой”, из истории в утопию. Если история конституировалась с помощью нарратива, который в силу своего дискретного характера и необходимости сохранять интригу не давал выхода напряжению (в том числе, сексуальному), постоянно откладывая его реализацию; то, напротив, утопия артикулируется в ораторском периоде, организованном по центонному принципу, в котором напряжение, достигнув наивысшей точки, разрешается в дискурсивной и сексуальной кульминации. Ораторская риторика позволяет избежать необходимости развертывания линейного нарратива (т.е. рассказывания истории), стягивает дискурс в одну точку, совмещающую различные исторические контексты, представляет мир перманентно удовлетворяемого желания, иными словами, – создает утопию. Идя на поводу у собственного желания, приведу исключительно развернутую цитату, за что и приношу извинение.

"— То будет день, “избраннейший из всех дней”. В тот день истомившейся Симеон скажет наконец: “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко...”. И скажет архангел Гавриил: “Богородице, Дево, радуйся, благословенна ты между женами”. И доктор Фауст проговорит: “Вот – мгновение! Продлись и постой”. <Именно эту метаморфозу и претерпевает дискурс – И.К.>. И все, чье имя вписано в книгу жизни, запоют “Исайя, ликуй!” И Диоген погасит свой фонарь. И будет добро и красота, и все будет хорошо, и все будут хорошие, и кроме добра и красоты ничего не будет, и сольются в поцелуе... – Сольются в поцелуе?.. – заерзал Семеныч, уже в нетерпении... – Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и расчет покинут сердца, и женщина... – Женщина!! – затрепетал Семеныч. – Что? Что женщина?!!!.. – И женщина Востока сбросит с себя паранджу ! <...> И возляжет... – И возляжет?!! – тут уж он задергался. – Возляжет?!! – Да. И возляжет волк рядом с агнцем, и ни одна слеза не прольется, и кавалеры выберут себе барышень, кому какая нравится! И... – О-о-о-о! – застонал Семеныч” (С. 85-86).8

В поле коммуникации, которое создается утопическим дискурсом, принцип реальности (реализующийся здесь в виде переплетения всевозможных дискурсивных практик) больше не вступает в противоречие с принципом удовольствия (сексуальной фантазией героя); желание скользит по поверхности дискурса, выделяя только маркированные для либидо адресата слова (сольются, женщина, возляжет, О-о-о-о).

Теперь от произошедшей в дороге интриги между историей, утопией и сексуальностью перейдем к цели всего маршрута – районному центру Петушки, где они сливаются, образуя идеальное утопическое пространство. Актуализация всех утопических подтекстов поэмы и атрибутирование их происхождение (от Гоголя до Гегеля) превратило бы работу в очередной комментарий к тексту “Москва – Петушки”, что совершенно не входит в нашу задачу. Поэтому приведем лишь некоторые из них, дабы отвести возможные упреки в спекуляции. Пространство Петушков, в которых живет “любимейшая из потаскух”, и куда устремлен герой поэмы, организовано как locus amoenus (“блаженное место”) европейской идиллической традиции, одним из основных признаков, которого было отсутствие конфликта между сексуальным влечением и нравственным совершенством, между эротикой и моралью. В поэме Ерофеева изначально противостоящие друг другу библейский и идиллический мифы совмещаются в едином топосе. “Поезжай в Петушки! В Петушках – твое спасение и радость твоя. Петушки – это место, где не умолкают птицы, ни днем ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех – может, он и был – там никого не тяготит” (С. 37-38). Библейский первородный грех, – совокупление и, одновременно, приобщение к познанию Адама и Евы, оказывается в Петушках даже не то, чтобы искупленным, а просто абсолютно не актуальным. Также необходимо отметить, что в цитатном пространстве Петушков совмещаются образы трех городов: Иерусалима Давида и Соломона (Ветхий завет), Иерусалима Христа (Новый завет) и Нового Иерусалима (Откровение Иоанна Богослова), что согласуется с милленаристским учением Иохима из Фиори (средневековый вариант религиозного утопизма) о трех царствах, – Отца, Сына и Духа, – и даже интенсифицирует его утопическую программу, поскольку располагает три следующие друг за другом фазы в одном пространстве/времени.

Две возможные модели истории (и два стоящих за ними типа сексуальности) синтезируются в Петушках в не знающую различий и противопоставлений утопическую тотальность. 1) “Там каждую пятницу ровно в одиннадцать, на вокзальном перроне меня встречает эта девушка с глазами белого цвета,... – эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица. <...> и этот белесый взгляд, в котором нет ни совести, ни стыда. <...> А после перрона – зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и судороги” (С. 38). Это мир не ограниченного запретами чистого желания, в котором история повторяется, сообразуясь лишь с пульсацией либидо и его недельным циклом. 2) Но в том же локусе присутствует и совершенно иная, уже в полном смысле “историческая” модель. “А там, за Петушками, где сливается небо и земля, и волчица воет на звезды, – там совсем другое, но то же самое <выделено мной как очень характерный для утопии мыслительный ход – И.К.>: там в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой <но имеющий непосредственное отношение к повествователю; настолько непосредственное, насколько вообще можно говорить о непосредственности – И.К.> распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев” (С. 38)9. Появление у Венички младенца подключает мотив отношений Отца и Сына, который как в Ветхом, так и в Новом Завете (крайне значимых для организации смысла поэмы), является одними из центральных в развертывании иудео-христианской линейной концепции истории10.

И все же Веничка не добирается до Петушков; u-topia, как тому и следовало быть, оказывается недостижима; истина не доступна артикуляции, а путь к ней прегражден огромным количеством дискурсивных практик и присущих им риторических стратегий; регистр Символического11 не позволяет нам полностью уйти в иллюзорную гармонию Воображаемого (разве что с шилом в горле). “Я не утверждаю, что мне – теперь – истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого её удобнее всего рассмотреть.

И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь ещё из вас таскал в себе это горчайшее месиво – из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете – но больше всего в нем “скорби” и “страха”. Назовем хоть так. Вот: “скорби” и “страха” больше всего и еще немоты” (С. 40).


1. Dridgman P. The Logic of Modern Physics. London — N.Y., 1976. P. 9.

2. Ср. "...функционирование секса является темным; его природе свойственно ускользать; его энергия, как и его механизмы, скрывают себя; его причинная сила является отчасти подпольной". Фуко М. Воля к знанию // Фуко М. Воля к истине. По ту сторону знания, власти и сексуальности. М., 1996. С. 166.

3. Здесь необходимо отметить незамеченную комментаторами отсылку к Н.А. Бердяеву. Ср. "Метод разоблачения иллюзий сознания у Маркса очень напоминает то, что делает Фрейд". Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 81. Если первый, с точки зрения Бердяева, является носителем утопических интенций, второй обвиняется им в пансексуализме. См. также: Бердяев Н.А. Я и мир объектов // Бердяев Н.А. Философия свободного духа. М., 1994. С. 310-311.

4. Ерофеев В. Москва — Петушки. (с комментариями Э. Власова). М., 2000. С. 84. В дальнейшем указание страниц в тексте будет даваться по этому изданию.

5. "Думаете, ему (Гете — И.К.) не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей" (С. 66).

6. Фуко М. Ницше, генеалогия, история // Философия эпохи постмодерна. Минск, 1996. С. 88.

7. Лакан Ж. "Я" в теории Фрейда и в технике психоанализа. Семинары. Кн.2. М., 1999. С.125.

8. Слова Венички для удобства восприятия диалога выделены мной.

9. Кстати, о младенце: "Он знает букву "ю" и за это ждет от меня орехов" (С. 38). К существующим интерпретациям этого фрагмента, — в букве "ю" зашифрован инициал возлюбленной Ерофеева Юлии Руновой или опорная гласная в глаголе "люблю", — хочется прибавить ещё одну, которая, ни в коей мере не опровергая предшествующие, добавляет ещё один элемент в интересующую на связь эротики и утопии. Буква "ю", которую знает трехлетний младенец и которую "вы и теперь-то толком не знаете" — это не только имя и глагол (имя возлюбленной и глагол "любить"), это ещё и название места, которого нет, а также книги, которая есть, мы говорим о "Utopia" Т. Мора. Данный пассаж и обязательность его выводов, разумеется, следует понимать в контексте той игровой (и главное, — автоироничной) модели интерпретации, которая вписана в сам текст поэмы.

10. "Люди придумывают отцов — иными словами, истории — чтобы придать смысл случайности спаривания". Киньяр П. Секс и страх. М., 2000. С. 6.

11. Термины "Символическое" и "Воображаемое" используются в понятийной системе Ж. Лакана.



Автор: И. А. Калинин
© POL, Chemberlen 2005-2006
дизайн: Vokh
Написать письмо
Вы можете помочь